В новой лавке, где он разместил редакцию основанного им журнала «Кайе де ла Кэнзэн», Пеги прилагал все силы к тому, чтобы «наперекор своим прежним друзьям отстаивать героическое усердие, жар преданности, жертвенности и три великие цели, которые защищал «Кайе», — дрейфусизм во всей полноте, социализм в чистом виде и высокую культуру духа».

По правде говоря, оставаться другом Пеги было нелегко. Подобно Жанне д'Арк, он был властным и требовательным военачальником. Мастер полиграфического дела, он сделал из «Кайе» шедевр типографского искусства, но сурово обходился со своими сотрудниками и подписчиками. «Кто не со мною, — говорил он, — тот против меня». Многие сопротивлялись. Он поссорился (на время) с Даниелем Галеви, который давал «Кайе» хорошие, добротные материалы, с Жоржем Сорелем [542] , которого долгое время называл «мэтр Жорж Сорель». С Таро, Жюльеном Бенда, Роменом Ролданом он поддерживал контакты, но не без трений. Ромен Роллан (по словам Гийемена) вспоминает не о «Пеги — нежном, увлеченном, спокойном, медлительном», но о его «грубости, свирепости, непримиримости». У него были стычки с католиками и другие, более серьезные, с подписчиками-антиклерикалами.

Рожденный во времена дела Дрейфуса, «Кайе» пользовался спросом у преподавателей, учителей, неверующих, которых неомистицизм Пеги поражал, а порою шокировал. Ибо в 1908 году Пеги вернулся к католицизму своего детства, к катехизису Орлеана. Он возвращался к этому через любовь к Жанне д'Арк, через любовь к Франции, потому что жизнь церкви казалась ему тесно связанной с жизнью страны. Состоя в гражданском браке, имея некрещеных детей, так как жена отказывалась их крестить, он находился в ложном положении, но, подобно Жанне д'Арк, был совершенно уверен, что уладит это непосредственно с богом. Он совершает трудное паломничество — отправляется пешком в Шартр, чтобы поручить своих детей деве Марии. Когда он выпустил в свет новое сочинение — «Тайна милосердия Жанны д'Арк», этот образ «непокорной прихожанки», мятежной святой очень задел католиков. «Что ты хочешь, — сказал Пеги другу Таро, — такова уж была натура Жанны д'Арк: святого Михаила она предпочитала аббату Константину» [543] .

Гийемен рисует другого Пеги (потому что он сам по себе был «целым народом, лабиринтом») — славного отца семейства, любившего своих детей, счастливого, когда его сын Марсель оказался на втором месте в переводе с греческого: «Это доказывает, что (в качестве учителя) я, быть может, не такой уж дурак, как об этом говорят». Добрый семьянин не был «разгневанным» издателем «Кайе»; но, повторяю, Пеги — это целый народ, лабиринт, католик, уважающий честных атеистов при условии, что они еще и милосердны; Альцест [544] , представлявшийся Сорелю «полным коварства», бунтовщик 1902 года, которого в 1911-м полковник отметил «за большую почтительность к высшему начальству»; мятежник, подумывавший об Академии, но тем не менее мятежник, и «приличные люди» не давали себя обмануть на этот счет и отрицали его гений до тех пор, пока солдат Пеги не погиб на войне. Тогда они завладели им посмертно.

Почти во всех «Кайе», изданных с 1905 по 1914 год, он говорил о предстоящей войне, он готовился к ней и готовил других. Когда Вильгельм II высадился в Танжере [545] , он наваксил свои походные сапоги и обновил обмундирование. Он не боялся этой войны. Он почти мечтал о ней. Она поможет ему стать на деле тем, кем он был в душе, — героем. Перед лицом смерти все перестало существовать: и конкуренция, и обиды подписчиков. «Двадцать лет писанины и бумагомарания развеялись в один миг». Лейтенант, взводный, он отряхнул прежний прах со своих ног. «Ты представляешь себе моих ребят, — говорил он, — ты представляешь их себе? С ними мы вернем 93-й год» [546] . Он надеялся, что Франция выйдет из горнила войны более закаленной. Для него история делилась на периоды, которые были жалкими, и эпохи, которые были великими. Жить во время периодов ему казалось несчастьем. Повестка о мобилизации застала его за подходившей к концу работой о Декарте (где доказывалось, что, когда Декарт писал, он, в сущности, был не столько картезианцем, сколько бергсонианцем). Он был готов. Он надел мундир, распрощался с друзьями и вновь присоединился к 276-му пехотному взводу — к 276-му линейному взводу, как он часто выражался по старинке. Он был убит пулей в лоб 5 сентября, накануне битвы на Марне, когда, поднявшись с земли, кричал лежавшим солдатам: «Стреляйте! Стреляйте же, ради бога!»

Он писал: «Я отдам мою кровь такой же чистой, какой я ее получил». То было правилом корнелевской чести, то было для него законом христианской морали. В 1914 году он пережил то, о чем всегда писал.

II

Это краткое жизнеописание уже позволяет разглядеть основные черты характера.

Прежде всего Пеги был представителем французского народа, с его достоинствами и недостатками, с трудолюбием, свойственным французскому рабочему, а также с недоверчивостью французского народа и его беспокойной заботой о равенстве. Пеги-писатель работал так же усердно, как его дед-виноградарь, как его мать — плетельщица соломенных стульев. Он сплетал фразы с такой же тщательностью, с какой его мать сплетала прутья. Сколько раз он видел, как она, энергичная, хорошая хозяйка, шерстяной тряпкой натирала мебель до идеального блеска. «Смогу ли я когда-нибудь писать так, — говорил он, — как полируют мебель: буфет, кровать… Смогу ли перед фразой, вычищенной тщательно, словно буфет, ощутить ту живую, ту трудовую, ту рабочую уверенность, что в самой глубокой выемке тончайшей резьбы не осталось ни пылинки».

В Орлеане он познакомился с тем, что сохранилось от старой Франции, — с ее рабочими, с веселым народом, народом, распевавшим песни. «Тогда строительная площадка была местом на земле, где люди были счастливы. Сегодня строительная площадка — место, где люди ссорятся, препираются, дерутся, убивают друг друга». В прежнее время существовало чрезвычайно высокое представление о трудовой чести. «Мы чтили трудовую доблесть совершенно так же, как ту, что в средние века направляла руку и сердце… Нам была знакома гордость хорошо сделанной работой, доведенной до конца в соответствии с самыми строгими требованиями. Все свое детство я наблюдал, как плели стулья с совершенно таким же воодушевлением, сноровкой, с таким же мастерством, с каким этот же самый народ тесал камни для соборов».

Он гордился, и не без основания, умением вести себя, тонкостью, глубокой культурой того народа, из которого вышел сам…

Достоинство, и честь, и смерть, упорный гравер, —
Вот летописцы из его садов.

Он ненавидел «демократический», но застегнутый на все пуговицы жилет влиятельных социологов из Сорбонны. В сущности, он не принимал, не понимал, не терпел буржуа — даже радикалов, даже социалистов. У него были друзья из буржуазии. Почти все его друзья были буржуа. Он мог их уважать, он мог их даже любить, но он относился к ним с недоверием, подозрительностью, запальчивостью «плебея, меняющего класс». Это факт, что в Пеги, как и во многих французах, есть что-то от Жюльена Сореля.

Своих друзей из буржуазии он упрекал в пристойных выражениях, но резко и несправедливо за то, что они родились буржуа, будто это их вина: «Не следует скрывать от себя факт, Галеви, что мы принадлежим к двум разным классам, и вы согласитесь со мной, что в современном мире, где деньги — все, это самое большое различие, самая большая дистанция, какая может нас разделять. Что бы вы там ни имели, что бы вы там ни делали, какая бы у вас там ни была одежда, борода, тон, ум и сердце, как бы вы этого ни отрицали, вы принадлежите к одному из самых высоких, самых старинных, самых истинных, самых знатных и, поскольку мы объясняемся, поскольку мы условились больше не льстить друг другу, к одному из самых благородных семейств старой орлеанской либерально-республиканской буржуазной традиции. К старой буржуазной французской традиции, либерально-французской».